Иллюстрации:
Libmonster ID: RU-7089
Автор(ы) публикации: К. Ф. КЁППЕН

Лекции по истории, читанные в Берлинском университете, собственно говоря, никогда не делали эпохи; многочисленную аудиторию они редко собирали. При существующей экзаменационной системе и при характерных свойствах нашей бюрократии история, разумеется, никак не может соперничать с узкоспециальными и "хлебными" науками. Но даже по сравнению с философией она всегда определенным образом отходила на задний план. "Философский" период Берлин переживал два раза - при Фихте и при Гегеле (не считая более раннего, при Фридрихе Великом), теперь он надеется на третий - при Шеллинге. "Историческая" же эпоха как будто еще очень далека от нас. До сих пор лишь одному человеку удалось на короткое время возбудить в широких кругах интерес к истории, даже больше: увлечь историей почти все здешнее студенчество. И этот единственный человек был не историком, а, напротив, самым решительным противником исторической школы; это был Ганс. Как известно, его лекции по новейшей истории имели - и именно после июльской революции - неслыханный успех (это не слишком сильно сказано), притом не только у студентов, но и среди чиновников и военных всех рангов, купцов, банкиров, художников и литераторов; даже в ремесленных мастерских, среди честных тружеников, многие уже за неделю радовались, думая о том, что в среду будут слушать Ганса. Число его слушателей дошло бы до тысячи, если бы лекционный зал мог их вместить; большей частью их бывало пятьсот, шестьсот - очевидное доказательство того факта, что современность требует иного понимания и изображения истории, чем то, которое обычно дают наши историки, особенно историческая школа. И пусть теперь они повторяют то, что столько раз говорили еще в те времена, с ядом и с желчью выступая против Ганса: что легко увлечь массу слушателей ослепительным блеском поверхностного, неглубокого изложения, что Ганс всего-навсего прочитал кое-какие французские мемуары да работы Минье, Тьера и всемирную историю Беккера. Ведь мы давно знаем: у нас в Германии, постаринке, только то, что скучно и неудобоваримо, только отжившее, незначительное и мелочное получает право гордо именовать себя "ученым" и "основательным". И тем не менее характерно и памятным останется для будущего, что именно ученик философии первый в Берлинском университете попытался восстановить историю в ее правах. Но это продолжалось недолго. В последнее время Ганс, по указаниям свыше - прямым или косвенным, этого я не знаю, - уже больше не читал исторических курсов.

Откуда, однако, упомянутое отсутствие интереса к лекциям по истории? С этого вопроса начал г. фон Раумер, если не ошибаюсь, в 1829 г. свой курс всемирной истории, не без полемического намека на гегельянство, переживавшее в то время свой расцвет. Он с обычной своей манерой много распространялся на эту тему и в ту и в другую сторону, привлекал для объяснения самые разнообразные причины, и близкие и дальние, тщательно обходя при этом суть дела, которая, однако, совершенно ясна и очевидна. Ибо зачем же аргументировать, дискутировать, трещать попустому, когда требуется доказать простое положение: что бывают такие времена и обстоятельства, при которых живой интерес к истории никак не может проявиться, но историография, например христианско-назидательная, учено-антикварная, критическая, прагматическая, биографическая и официальная на китайский манер вполне может процветать. А что мы были осчастливлены именно такими временами и обстоятельствами в 1829 г. и в течение всего предшествовавшего десятилетия, что мы осчастливлены ими и теперь в большей или меньшей степени, - в этом, пожалуй, не станет сомневаться ни один разумный человек. Посему лучше бы г. фон Раумеру совсем не пускаться в пространные рассуждения, а сказать коротко и ясно: "Милостивые государи! Уже Тацит знал, почему у меня так мало слушателей и почему их не может быть много, независимо от моих личных качеств. Прочтите, для примера, начало "Историй" и вторую главу "Агриколы"!"

Скажем в коротких словах о том, что г. фон Раумер обошел молчанием.

Интерес к истории возникает главным образом из интересов политических и патриотических; историография начинается с отечественной истории. Об этом свидетельству-


Перевод с немецкого Д. Зандберг.

стр. 72

ют греки и римляне, итальянцы, англичане и французы. Открыто, сообразно своей природе, без помехи интерес к истории развивается только в свободном государстве, обладающем самосознанием, следовательно, главным образом в республиках. Ибо "раньше" интересно только в той мере, в какой интересно "теперь", я прошлое оживает в народном сознании лишь в том случае, если в нем живо настоящее. Только свободному духу даны право и сила освобождать духов прошлого. Или, другими словами: как может история и интерес к ней развязаться без общественной жизни, если сама история - наука о жизни общества?

Правда, с другой стороны, можно утверждать, что как раз в борьбе с существующим строем пробуждается и обостряется понимание политической жизни и истории, как то было, например, у Ганса или (в общественных условиях более крупного масштаба) у Монтескье, с его оппозицией французскому абсолютизму XVIII века.

Но ведь известно, что у немцев мало таланта и склонности к оппозиции. К тому же оппозиция историков (по существу, менее решительная и радикальная чем оппозиция философская) проявляется зато быстрее, более бурно и тем самым на первый взгляд более опасна и для историка я для существующего строя. Философия подбирается к этому строю невидимо, как легкий эфир; она проникает во все его поры, разъедает существующее во всех направлениях и разлагает его медленно и верно; история же, напротив, нападает на существующий строй открыто и дерзко, она бьет его фактами, и поэтому ей самой приходится при известных обстоятельствах получать в отзет такие удары, что искры сыплются из глаз. "Тому, кто в истории идет за истиной по пятам и подходит к "ей слишком близко, истина вполне может иной раз вышибить зубы", - говорит сэр Вальтер Ралей1 , - а какой же ординарный профессор пойдет на то, чтобы ему вышибали зубы?

Однако говорилось уже много раз, что мы, немцы, все еще хорошие философы, но плохие историки; следовательно, лекции по истории не могут иметь в наших университетах большого значения. Что касается Берлина, то посмотрим, не лежит ли часть вины на теперешних или на прежних представителях берлинской исторической науки независимо от условий и обстоятельств, общих для всей Германии.

Первым представителем исторической науки в Берлинском университете был выбран, как известно, Иоганн фон Мюллер. Он, однако, предпочел стать министром в королевстве Вестфалии. Вместо него историографом сделался Нибур, а профессором, когда открылся университет, - Рюс (Ruhs). Нибур занимался историей как филолог, знаток древностей и критик, Рюс - с точки зрения экзальтированного тевтонства; он умер одновременно с этой точкой зрения, в 1820 году. Правда, лекции он читал и по древней и по ню вой истории, но сам работал преимущественно по истории средневековья, древнейших германцев и в этой связи занимался также и скандинавской историей и мифологией. Поэтому, когда сочли нужным противодействовать этому направлению и вернуть историю от демагогических интересов к чисто научным, то в 1818 г. приглашен был наряду с Рюсом историк - ученый по преимуществу - Вилькен. Однако ученость Вилькена не обеспечила ему как преподавателю особого успеха, да и сам он больше отдавался библиотеке и научным работам чем лекциям. К тому же ого вскоре заболел психически и в последнее время читал лекции только в исключительных случаях. Он умер в конце прошлого года2 ; мы здесь говорим только о живых, т. е. о Раумере, Ранке и Штуре.

Раумер - не только историк: он публицист и путешественник; и с этих трех точек зрения о нем уже столько говорили, что трудно сказать что-нибудь новое. Да и не требуется особой проницательности, чтобы понять его глубочайшую сущность. И какие же нападки терпел за последние десять лет историк Гогенштауфенов, столь превознесенный в овсе время! Нападали со всех сторон: исторические и критические стражи Сиона, никогда, впрочем, не ценившие Раумера особенно высоко; так называемые "пруссаки", которые с 1831 г. определенно качали его подозревать; иезуиты и сторонники "Политического еженедельника"; английские тори (но лорд Рессель его хвалил) и, наконец, немецкие либералы, особенно Гейне и Берне!

Раумер, как известно, - воспитанник романтической школы, друг Зольгера, Тика, фон Гагена и братьев Шлегель. Однако он никогда не шел решительно и последовательно в этом направлении: для этого у него, вероятно, от природы было слишком мало воображения и слишком хорошо он знал толк в реальном. По скончании университета Раумер поступил на практическую государственную службу, и не сумею сказать, там ли зародились и сложились основы его общего и исторического мировоззрения; я имею в виду убеждение большинства практических, деловых людей и чиновников-администраторов, а именно, что не нужно вовсе иметь никаких убеждений. Во всяком случае, для Раумера такой взгляд все больше и больше становился догматом, и романтические аккорды мы слышим от него только при случае, если он невзначай попадает в те сферы, где мир умещается на подмостках3 . После смерти Рюса Раумер был приглашен в Берлин; еще до того


1 Ралей Вальтер (1552 - 1618) - английский путешественник и политический деятель, автор "Истории мира", написанной в годы тюремного заключения (1603 - 1616) при короле Иакове I.

2 Вилькен Фридрих (1777 - 1840) - филолог и историк, автор работ по истории Востока и "Geschichte der Kreuzzuge", 1807 - 1832, 7 B-de.

3 Раумер бил известен как любитель театра и музыки; как раз в 1841 г., когда писалась статья Кёппена, он читал популярный курс в Вокальной академии.

стр. 73

он ушел с государственной службы и профессорствовал в Бреславле.

Ранние работы Раумера забыты, и даже наиболее значительную из них - "Лекции по древней истории" - навряд ли кто-нибудь теперь возьмет в руки. Прославился он только благодаря своим "Гогенштауфенам". Книга вышла в 1823 - 1825 гг., но план, подготовительные работы, часть окончательной обработки - все это приходится на более ранний период, и, таким образом, в этой книге раннее мировоззрение Раумера еще выражено самым определенным образом: симпатии к средневековью, к императору и империи, папе и церкви, к рыцарству, нищенствующим орденам, к схоластике и наивной вере. Присущая Раумеру в последующие годы нейтральность (скорее моралистическая, полу-"просветительская", чиновничья) и отсутствие убеждений - все это здесь еще скрыто, заслонено симпатиями к средневековью.

Время было исключительно благоприятное для появления такой работы; совершившееся незадолго до того насильственное подавление тевтонского направления вызывало симпатии к этой книге; все знают, какой исключительный успех она имела среди ученых и неученых. Недовольны были только историки критического направления: Шлоссер назвал книгу Раумера "романом на манер Фуке"1 , а Штенцель2 в "Приложении" к своей "Истории императоров франконской династии" (почти столь же длинном и, если это возможно, еще более скучном чем самая книга) задался целью доказать, что Раумер в основном плохие источники предпочел хорошим. И тем не менее работа имеет по сравнению с более ранней немецкой исторической продукцией определенные достоинства, главным образом стилистические; то, что порицает в ней Шлоссер - удобочитаемость, - является, пожалуй, наибольшим ее достоинством. Ясно, что до того времени во всей нашей исторической литературе не было работы настолько свободной от педантизма, изобразительной, прекрасно изложенной в "некоторых частях. "Гогенштауфены" заняли бы почетное место в истории развития нашего исторического стиля даже в том случае, если бы единственным результатом появления этой книги оказалось вытеснение нашей исторической "Мессиады", т. е. "Истории Швейцарии" Иоганна фон Мюллера, того тряпично-национального произведения, которое, как и эпическую "Мессиаду", все хвалили и никто не читал.

В последующие годы Раумер почти совершенно отошел от занятий средневековьем, от средневековых пристрастий и увлечений; он занялся новой историей и потому часто высказывался по злободневным вопросам больше в качестве публициста чем историка, например о прусском городовом положении, о гибели Польши. Исследуя архивы, он превратился чуть ли не в путешественника-профессионала. Так например с 1830 г. он успел посетить Францию один раз, Англию два раза, Италию два раза и в настоящее время опять путешествует, где, - не знаю. Как известно, результаты этих исследований отчасти появлялись разрозненно в "Historisches Taschenbuch", в письмах и документальных публикациях, а отчасти обобщены во второй большой работе Раумера - "Истерия Европы с конца XV столетия".

Строгая историческая школа дала этой книге и связанным с нею подготовительным работам столь же невысокую оценку, как и "Гогенштауфенам". Сам автор хвалится, что в своем стремлении добыть обильную и надежную информацию он изъездил тысячи миль, кропотливо изучал и конспектировал целыми тысячами связки документов и запыленных бумаг, что "путем долгого упражнении он приобрел в этом деле мастерство и уменье с одного взгляда ориентироваться в материале, словно дирижер в положенной перед ним партитуре".

Друзья Раумера превозносят его за то, что, отыскивая среди шелухи дипломатических донесений зернышки, нужные для истории, он в несколько месяцев вспахивает необработанные бумажные пространства, над которыми другой трудился бы годы. Но враги Раумера уверяют, что, путешествуя, он не так уже много думает об архивах и рукописях, что театрам, обществу и столь часто упоминаемым "заслуживающим похвалу" обедам и ужинам он уделяет больше внимания чем истории и ее источникам. А из собственных его рассказов мы видим с полной ясностью, что враги Раумера не так уже неправы, ибо сам он на страницах своих сообщений неоднократно говорит об этой стороне дела. В Риме, например, Раумер радуется, что ему не разрешен доступ в архивы: "Ничто не могло мне быть приятнее чем этот отказ; он уводит меня от старых бумаг к живой современности, приближает желанное возвращение на родину, и кроме того денег я истрачу меньше". А из Парижа Раумер пишет: "Почему я теперь мучаюсь целый день над рукописями? Это предопределение, не могу привести никакой другой разумной причины. Ибо то блюдо, которое я изготовлю из всех этих составных частей, - оно и мне самому не придется по вкусу, тем более другим. Кажется, со мной здесь происходит то же, что я в Риме. Слишком много корплю над рукописями, они мне надоедают, и, в конечном счете, я испытываю удовольствие, когда время и деньги подходят к концу". К тому же Раумер ни минуты не сомневается в том, что "со временем, когда то или иное из собранной добычи будет напечатано, люди громко скажут: что же это? Человек брал отпуск, получал казенную субсидию - и все только для того, чтобы собрать такой малозначащий вздор? Сидел бы лучше дома, исполнял добросовестно свои обязанно-


1 Ламотт-Фуке Фридрих-Генрих (1777 - 1843), немецкий писатель романтического направления, автор нескольких романов из жизни средневековья.

2 Штенцель Густав-Адольф (1792 - 1854), историк, профессор Бреславльского университета. Основные труды: "Geschichte Deutschlands unter den frankischen Kaisern", 1827; "Ceschichte des preussischen Staats", 1830 - 1854. 5 B-de.

стр. 74

ста. Он, пожалуй, действительно тратил время и деньги в театрах да ресторанах, но, о науке мало заботился".

По качеству изложения вторая работа Раумера значительно уступает первой. Она совершенно тускла, бесцветна и несмотря на обилие рассуждений суха и однообразна как учебник. И могло ли изложение быть иным - не бессодержательным, не скучным, - если бессодержательны и скучны те исторические и политические воззрения, которыми пронизана вся книга?

Эти воззрения Раумера или, вернее, отсутствие воззрений, беспринципность не покидает его никогда, но особенно она очевидна там, где Раумер говорит о новой или новейшей истории; она-то и сделала его удобной мишенью для всех партий. И, действительно, отсутствие убеждений - сущность его характера. Определенности, решительности, принципа нигде нет. Раумер знает, что историк должен писать sine ira et studio, он хочет быть беспристрастным и думает это осуществить следующим образом: нет в мире такого предмета, или исторического явления, или всемирноисторической личности, нет такого события, на которое он сказал бы решительно "да" или "нет". Он всегда говорит одновременно и "да" и "нет". Никто не злоупотреблял хуже Раумера тем, по существу, верным положением, что истина не в крайностях (к которому следует присовокупить и обратное положение, что в середине - не истина, а половинчатость и посредственность). Везде Раумер занимает позицию между противоположностями не для того, чтобы действительно установить между ними связь, признать противоположности и вместе с тем снять их, показать, как они объективно сами себя снимают и из них возникают новые, более совершенные образования. Он между ними посредничает как маклер, подкупает их, торгуется, предоставляет одной одно, другой другое, потом опять отнимает то, что было дано, короче: так притупляет эти противоположности и приближает их к посредственности, что они перестают быть противоположностями, - их уже нет, они существуют только как раумеровское рассуждение. Всякая противоположность для него неприемлема: все должно быть ни холодным, ни горячим, ни рыбой, ни мясом, "и черным, ни белым. Если бы Раумер создавал мир, он бы выкрасил его в серый цвет, населил одними только амфибиями и гермафродитами, чтобы никого не обидеть, быть совершенно нейтральным. Но так как всемирная история с такого рода существами дела не имеет, то по существу Раумер в истерических вопросах - величайший якобинец и левеллер, какого только можно себе представить. Он ничего не оставляет неприкосновенным, все уравнивает, все знает лучше. Известна его манера, превратившаяся в манию, распространяться о личностях, положениях, событиях, мнениях, эпохах, народах, - словом, обо всех исторических явлениях. Всегда конечный вывод и заключительный вопрос: что можно в этом деле одобрить, чего нельзя одобрить? Что сказать за, что против? С одной стороны, это верно, но с другой стороны, и то - не менее верно; это имеет свою светлую сторону, но имеет и теневую; одни правы, но другие тоже правы; это утверждение не лишено основания, но, пожалуй, можно было бы доказать и обратное... и т. д. Нет предмета настолько крупного или мелкого, древнего или нового, чтобы нельзя было его подстричь и обработать при помощи этого обоюдоострого ножа: "хотя - однако", "конечно - но все-таки", "с одной стороны, с другой стороны". И разумеется, при таком подходе должно погибнуть всякое понимание истории; окажу больше: такая терпимость хуже всякой нетерпимости. Ибо нет таких исторических фактов, явлений, личностей, которые признавались бы полностью, без оговорок; чем они крупнее, содержательнее, чем больше в них определенности и энергии, тем сильнее они урезываются, уменьшаются до половинных размеров, хотя, по существу, половинчатость эта присуща вовсе не историческим явлениям, а только г. фон Раумеру.

Что касается его политического символа веры, то и в этой области Раумер, как и в вопросах истории, избегает всякой определенности; естественно поэтому, что его считают то слишком либеральным, то слишком раболепным, то чересчур протестантом, то чересчур католиком; одни видят в нем "Аякса свободы", другие - "гибкого историка-камердинера"; короче говоря, нечего удивляться, если его меряют той же мерой, какой сам он меряет других. Правда, мы охотно верим Раумеру, когда он говорит, что "попытка, лавируя, пройти между партиями, встречает очень большие затруднения"; но если он, оправдываясь, прибавляет: "Чем острее деление на партии, тем определеннее выступает эгоизм и равнодушие к многообразию существующего", - то мы немедленно прерываем его, поставив излюбленный им самим вопрос: а ведь, пожалуй, можно было бы утверждать и обратное? Разве эгоизм и равнодушие не присущи именно тупой беспартийности или доктринерскому juste milieu? Правда, Раумер нередко берет сильный разбег в сторону либерализма, но затем, ужаснувшись собственной отваги, он незаметным образом отползает обратно ровно на столько же шагов, на сколько он неосмотрительно продвинулся вперед. Например он восхваляет июльскую революцию, заявляя, что "Карл X - изменник, клятвопреступник, и французы совершенно правы; великий народ не должен быть для выродившейся семьи собственностью, которую можно мучить по произволу; народом нельзя управлять иезуитскими методами". Но вслед за победным кличем сразу появляется ковыляющая оговорка и при помощи нескольких "с другой стороны", словно по витой лестнице, выводит нас обратно, на ровную, надежную прусскую почву, которую мы было покинули с излишней бойкостью в первом порыве опьянения июльскими днями. Ибо, с другой стороны, "мало радости в том, что новый король милостью народа поет вместе с ним марсельезу", с другой стороны, "противоположность между роялистами и конституционалистами была

стр. 75

симптомом злой болезни", с другой стороны, "радость, что нет больше короля божьей милостью, - не что иное, как следствие одностороннего, нездорового взгляда на вещи", с другой стороны, "намерение изготовить политическое универсальное лекарство от всех болезней, применяя лишь чисто человеческие средства, т. е. меры предупреждения, контроль, законы об ответственности и т. п. безотносительно к богу и провидению, без просветления христианскими добродетелями, - все это пустые притязания и суеверие".

Поэтому если Раумер даже иной раз и дает какое-нибудь положительное утверждение и не сразу отказывается от него при помощи "с другой стороны", то мы вправе предположить, что он опустил этот отказ исключительно из экономии места и времени как нечто само собой разумеющееся, как conditio sine qua non, и что отказ этот, безусловно, налицо ввиде reservatio mentalis. Например Раумер начинает так: "Если бы мне пришлось излагать свой политический символ веры в формулах, ныне являющихся техническими, но произносимых зачастую без глубокого исследования, я бы решительно заявил: в основном я настроен либерально. Однако слово это так многозначно, что я вполне мог бы, истолковывая его по-разному, довраться до любых взглядов, до любой системы. Поэтому утверждаю, наученный историей и современностью: горячка политических безумств как результат чрезмерного и неправильно понятого свободолюбия - зло, менее продолжительное, менее губительное чем медленный яд длительного, привычного рабства, разъедающий кости, как рак. Прошло тридцать, сорок лет - Англия и Франция вышли из этой болезни более здоровыми, чем были раньше, и кто же предпочтет тиранию римских и азиатских властителей, которая длилась столетия? Отлично понимая, что во Франции еще много нездорового и достойного порицания, я все же утверждаю: Париж теперь чище, нравственнее, деятельнее, умнее, в нем больше философии и религиозности, чем во времена недостойного владычества фавориток и министров при Людовике XV. Глупо " нехорошо называть это "добрым старым временем", желать его восстановления, способствовать ему путем уничтожения всех оплотов и гарантий".

Теперь мы, конечно, ждем какого-нибудь "между тем", "напротив", "с другой стороны", но автор кончает письмо и ввиду большой спешки предоставляет опытному читателю самому прибавить ввиде постскриптума неизбежное: "А, пожалуй, можно было бы доказать и обратное?"

Однако каким же образом Раумер терпит в своем мозгу все эти противоречия и противоположности? Ведь он их не преодолевает там, где они действительно имеются, а невольно сам создает, где их нет? Какими средствами он их, в конце концов, все-таки обуздывает, чтобы они не слитком уже беспорядочно шумели и не лопнула у него голова? Ничего нет легче! Когда в этой путанице понятий автор уже совсем не может двинуться дальше и не знает, куда ему деваться, тогда он вспоминает, как это часто делают запутавшиеся люди, свою юность и учителей своей юности - он становится романтиком; с ним происходит то же, что и с физиком, исчерпавшим свои эксперименты, - он ударяется в религию, всецело отдается на волю бога и провидения и даже в политике разрешает все противоречия при помощи веры, надежды, любви, что, бесспорно, делает честь его доброму сердцу. Однако что касается суждения о современности, то здесь Раумер располагает еще и другим универсальным средством. Если он, положим, не знает, как ему справиться с политической жизнью других стран, например Англии или Франции, то все трудности и сомнения он сразу побивает заверением, что у нас все в наилучшем состоянии и мы ничуть не жаждем того, чего мучительно добивались англичане и французы. Поэтому, невзирая на все его путешествия, к Раумеру неприменимы слова, сказанные об одном из его друзей: "Сначала в Англии, потом в Испании, потом в глубоком мраке Брамы, - везде он постранствовал и порвал свой немецкий сюртук и немецкие башмаки"1 . Наоборот, Раумер везде оставался настоящим, добрым пруссаком, который не интересуется гарантиями, конституциями и "листами бумаги". "В нашем отечестве, - утверждает он, например, возражая французам - сторонникам июльской революции, - существование и жизнь короля и народа по своей сути должно быть отнесено к сфере более высокого порядка, более священной; у нас короли и граждане (как супруги или родители и дети, братья и сестры) не требуют прав там, где царит любовь и доверие. Но если бы - чего не дай, бог - наш народ взбунтовался, а один из наших королей стал тираном или хотя бы сделал реакционный поворот, - после такого грехопадения мы, изгнанные из рая, оказались бы лишенными всего, и тогда уже навряд ли хоть кто-нибудь смог бы указать, где граница повиновения или сопротивления. Сейчас мы живем в блаженном согласии и не ищем в нашем государственном праве оснований и законов для отделения короля от народа, как счастливый супруг не ищет в законодательстве способов развестись со своей женой. Но если скандал - уже совершившийся факт, тогда одно только право может спасти от голого насилия и право будет компасом, пока не раскроется опять гавань любви".

Эти симпатические успокаивающие средства (в отношении которых автор, как ни почесывает в затылке, как ни давится словами, но все же не доходит до излюбленного своего вопроса) делают, как сказано, большую честь его сердцу и патриотизму. Вообще сердиться на Раумера нельзя, потому что он весь тут, высказывается


1 Шлегель Август-Вильгельм (1767 - 1845). В четверостишии, приведенном Кёппеном, под "странствованиями" подразумеваются труды Шлегеля: перевод Шекспира, Кальдерона и Сервантеса, работы по индийской литературе.

стр. 76

открыто и без задних мыслей. Или, может быть, верно обратное?

На кафедре Раумер всегда давал мало, и небрежность, с которой он преподносит свой лекции, едва ли не вошла в пословицу. Поэтому если он заявляет, что не очень-то приятное занятие - "вскармливать историями юных гиперборейских медведей, которые к тому же вовсе не разевают глотки с жадностью, как невинные и любознательные гуси, а безо всякой благодарности урчат на человека или критически кусают его за пальцы", то мы ответим, что ведь зато и на его "кормежке" нельзя разжиреть или тем более приобрести качества, необходимые для того, чтобы спасать Капитолий.

Со скрещенными руками и ногами, несколько откинувшись назад, Раумер говорит целый час, не изменяя интонации голоса, позы или хотя бы выражения глаз, с удручающей монотонностью и равнодушием. Единственное заметное движение - наклон головы то немножко влево, то вправо, мимическое сопровождение его "с одной стороны - с другой стороны". В остальном впечатление такое, что иногда прекращается всякий контакт между ним и слушателями; дух лектора где-то витает, но уста спокойно продолжают работать. При этом он обладает большой легкостью речи: никогда не бывает так, чтобы ему не хватало слов; но зато он и употребляет любое слово, которое навертывается на язык. Ясно, что несмотря на славу Раумера многочисленной аудитории у "его не может быть - и действительно, на его лекциях редко бывает больше 30 человек.

Ранке, к которому мы теперь переходим, еще не дожил, как Раумер, до своей катастрофы. Напротив, сейчас он, пожалуй, в зените всеобщего признания и славы. Голоса, раздававшиеся вначале против него, потом постепенно замолкали, и теперь люди самых разных взглядов и направлений объединяются в похвалах Ранке. И чем только в нем не восхищаются, чего не хвалят! Основательность и документальность его исследований; осмотрительную и острую критику; тонкий такт в выборе; понимание и изложение всегда своеобразные, но все же столь соответствующие сути предмета? тщательно отшлифованный, но вместе с тем выразительный язык и стиль; искусство описания и портрета, - словом, все и вся. Долго ли продержится такое мнение, превратится ли пристрастие современников в суждение потомства или же Ранке постигнет (хотя и по несколько иным причинам) судьба Иоганна фон Мюллера, - покажет ближайшее будущее.

В годы учения Ранке хорошо знали в берлинском гимнастическом обществе1 . Затем он был учителем гимназии во Франкфурте на Одере: в то время считалось - и в министерстве этот взгляд проводил глазным образом Сюверн, - что человека, избравшего академическую карьеру, следует в первую очередь испробовать на практической школьной работе. Первая книга Ранке "История романских и германских народов с 1494 - 1535 гг." вышла в 1824 году. Она-то снискала ему благоволение и издателя и министра, благодаря ей Ранке получил назначение в Берлинский университет. С тех пор он читает курсы по средневековой, новой, новейшей истории, а также и по истории Германии; после смерти Ганса лекции Ранке, безусловно, являются среди других исторических курсов наиболее посещаемыми, у него большей частью от 60 до 70 слушателей.

Известно, что как исследователь Ранке занимает совершенно своеобразную позицию. Мало сказать, что он использовал архивы, рукописные акты и документы больше чем кто бы то ни было из наших историков; он любит черпать преимущественно, даже исключительно из них. Дипломатические бумаги и реляции, донесения послов, официальные акты и постановления - вот его главные, нередко единственные источники. Только из них можно, по имению Ранке, получить основательное и надежное знание, понять истинную, первоначальную связь событий, их основные причины. На другие, уже изданные неофициальные источники, даже на сообщения историков, которые были современниками описываемых имя событий, он почти не обращает внимания, потому ли, что все это он считает уже давно известным, или же из ученого аристократизма, охотно предоставляя другим исследователям, менее высокого ранга, разрабатывать эти источники второстепенного значения. Особенность эта больше всего заметна в первом из его основных трудов - "Государи и народы", - составленном почти исключительно по донесениям венецианских, испанских и папских послов и государственных деятелен. Но сказанное верно также и в отношении "Истории реформации", которую Ранке почерпнул главным образом из актов рейхстагов. "Настанет время, - восклицает он в предисловии к этой работе, - когда новую истерию мы будем строить уже не на сообщениях историков, хотя бы и современников описываемых ими событий (кроме известий о фактах, непосредственно ими наблюдавшихся), а тем более не станем исходить из более поздних обработок; историю мы будем воссоздавать из сообщений очевидцев и из подлинных документов, имеющих самое непосредственное отношение к описываемым событиям".

Смешно было бы не признавать этого стремления почерпнуть как можно больше материала из официальных актов и дипломатических бумаг или же пытаться отрицать значение этих источников для некоторых сфер и частей истории, но другой вопрос: всегда ли именно эти источники являются основными и решающими как некое поп plus ultra? Могут ли они дать историку все? И не приводит ли использование только этих источников - с исключением других - к самому сухому, одностороннему, ограниченному прагматизму, более того - к самой настоящей неле-


1 Основанное Фридрихом Яном в 1811 году в Берлине гимнастическое общество, в котором молодые люди получали военную подготовку.

стр. 77

пице? Время, которое Ранке предвидит и пророчески приветствует, давным-давно наступило в Китае. Китайцы вот уже много столетий, как обладают истерией, составленной по официальным актам и документальной до последних мелочей. Однако у нас нет оснований завидовать китайцам. А разве лучше наша собственная официальная историография? В наиболее благоприятном случае, если она не содержит официальной лжи, в ней много точности, но не истины. А нередки и такие времена, когда жизнь и развитие совершенно отходят от сфер административных и дипломатических, а все, что действительно имеет значение для истории, - только там, где нет правительства с его архивом. Предположим, чтобы взять пример поближе, кто-нибудь задумал написать историю германского народа за последние двадцать пять лет исключительно в основании актов союзного сейма и разных официальных газет и сообщений. Хороша бы вышла история! Но греки и римляне стал" бы образцовыми историками, если бы они занимались архивами и документами так же основательно, как это делаем мы.

Если задаться целью охарактеризовать историографию Ранке в двух словах, то правильно название дипломатический прагматизм, понимая слово дипломатический во всех, его значениях. И в исследовательской работе и в жизни Ранке так много имел дела с дипломатами, что сам превратился в совершеннейшего дипломата и на все смотрят глазами дипломата.

В нашем журнале его назвали "австрийским историком", и, на самом деле, невозможно отрицать, что его взгляды на государства, народы и их развитие - взгляды вполне австрийские: ничто не должно совершаться снизу вверх, все должно направляться и осуществляться в совершенной тайне сверху вниз. Поэтому высшие категории для Ранке, дальше которых он никогда и нигде не идет, - условия и обстоятельства (Verhaltnisse) и лица, т. е. правители, государи и дипломаты, а взаимодействие этих двух категорий делает историю. Субстанциональные силы, идеальные потенции Ранке, кажется, знает только по названию; он ими пользуется как оборотами речи, украшениями; для разнообразия они иногда вкраплены в изложение и выглядят очень мило, но существенного значения не имеют. Правда, Ранке скажет иной раз: "Если не ошибаюсь, то здесь я, кажется, наблюдаю один из всеобщих законов жизни". Или: "Дух истории появился не сегодня и не вчера, он стар как мир". Наш: "Главное, чем мы занимаемся всегда, как говорит Якоби, человечество, как оно есть, объяснимое или необъяснимое, жизнь индивида, поколений, народов, временами - рука божья над ними". Или: "Как чудесны пути провидения!" Или: "Никогда не надо обманывать себя относительно могущества одного человека; он бессилен против своего временя" и т. п. Но относительно этих восклицаний тоже не надо обмазывать себя: в этом всеобщем законе жизни, этом духе истории, который стар как мир, этой руке божьей над нами, чудесных путях провидения и т. п. нет большого смысла; это только для заполнения пустот, это dei ex machina, гомеровские парадные божества, по существу ничего не делающие, предоставляющие героям, т. е. в данном случае дипломатам, исполнять веления судьбы. Философского понимания история у Ранке нет и следа, и поэтому, во всяком случае, характерен следующий анекдот. Когда однажды Гегелю начали говорить о Ранке, предлагая ему до некоторой степени связаться с ним, то Гегель ответил характерным для него, отстраняющим жестом руки с растопыренными пятью пальцами и сказал: "Nein, mit dem Ranke ist es nichts".

В пределах своего круга, т. е. условий, обстоятельств и лиц, Райке проявляет большое знание дела, а для XV и XVI столетий - поразительную ученость. Условия и обстоятельства (Verhaltnisse) - многозначное, неопределенное выражение; Ранке под ними подразумевает административные и дипломатические отношения (два фактора, имеющие, несомненно, большое значение), и с ними Ранке мог бы многое сделать, если бы он вернее понимал объективное значение и суть этих факторов, особенно дипломатического. Однако у Ранке почти непроизвольно все превращается в нечто субъективное, случайное, кем-то сделанное, и, таким образом, мы получаем эзотерический круг учреждений, полководцев, политических максим, должностных лиц, послов, министров, кардиналов, султанов, королей и пап, которые как по ниточке ведут всемирную историю; по своему усмотрению, в зависимости от своих страстей, убеждений и обстоятельств они вертят всемирной историей, как хотят и как могут. Все, что вне этого круга, не входит в историю. Прочитаем, например, книгу "Государи и народы". В ней говорится о янычарах и тимариотах, финансах, интригах, тайных советниках, вице-королях, инквизиторах, дипломатах, государях и папах, - еловом, о самых разнообразных светских и духовных лицах, которые могут быть допущены ко двору, говорится даже о Кортеце, и, дочитав книгу, мы задаем себе вопрос: "А где же народы?"

Поэтому Ранке отлично подходит для изображения периодов и событий, в которых, с одной стороны, народы являются больше в качестве страдающих, пассивных, экзотерических масс и где, с другой стороны, идеи всемирноисторического значения совсем не проявляются или проявляются очень мало. Так например он словно создан быть историком послереформенной курии, папства и иезуитов именно потому, что в их истории, или, вернее, в их деятельности, нет объективности, субстанциальности и необходимости, короче говоря, нет преобладания идеи, а все решается субъективным произволом, выводами рассудка, хитростью, тонкие обманом и интригой. Здесь Ранке совершенно на своем месте: из индивидуальностей пап, кардиналов и непотов, из их мыслей и намерений, страстей и слабостей он кропот-

стр. 78

ливо, по мелочам выковыривает свою историю и вносят внешнепрагматическую связность в переплетение и беспорядочное движение субъектов и случайностей. С еще большим блеском проявляется его острый ум в исследовании "О заговоре против Венеции в 1618 году", заговоре, которому так и не пришлось вспыхнуть и тем самым совершенно для нас безразличном, заговора, о котором раньше ничего как следует не знали, кроме факта, что произведено было несколько тайных казней. Здесь, когда критическое исследование превращается чуть ли не в полицейское и инквизиционное расследование, полностью проявляется главная сила, свойственная Ранке: он ведет следствие так свободно, хладнокровно, строго, словно сам он член Совета десяти.

Из субъективирующего, дипломатического понимания действительности сами собой вытекают приемы обработки материала и исторического построения: как Ранке вводит единичное в общую связь, как он соединяет и разделяет, его приемы развертывания и изображения.

Дипломат наряду с состоянием управления и администрации, финансов я армии изучает в первую очередь характер, наклонности, излюбленные занятая, личные страсти и слабости государя, с которым имеет дело, а также и других влиятельных лиц: генералов, министров, камергеров, фаворитов и фавориток. Исследовав все это до мельчайших подробностей, он тем самым приобретает твердую почву и может выступать, действовать, устраивать махинации. Так и Ранке. С любознательностью посланника, отправляющегося к иностранному двору, он прежде всего наводит справки о личном характере и способностях, запасе наблюдений, взглядах, характерных особенностях и странностях государя и двора, старается в "их ориентироваться и тщательно все собирает в общую картину, которую можно показать. Везде в книгах Ранке мы наталкиваемся на характеристики и портреты. Он словно водит нас по картинной галерее: вот турецкие султаны до Мурада III, а вот исламские короли начиная с Карла V с их полководцами и ближайшими советниками - Гранвеллами, Альбой, Рюи Гомецом, Лермой и другими; а вот длинный ряд пап, их сыновей, креатур и кардиналов. Мы видим, как они живут, работают, держат совет, наслаждаются, управляют и интригуют; мы посвящены в самые тайные их планы, намерения и прегрешения; мы заглядываем в извилины их сердец, слышим, как судят о них придворные, что говорит свет.

Даже за острый критический ум Ранке хвалили не так громко, как за его уменье рисовать, живописать, дать портрет. Кто откажет ему в этом таланте? В этом отношении он несколько похож на Шарля Нодье1 . Но картины его при всей тщательности их рисунка, изяществе исполнения страдают одним основным недостатком: они созданы глазом и руками придворного; отдельные штрихи, действительно, взяты большей частью из дипломатических донесений. Уж давно было сказано, что великого человека камердинер видит иначе чем историк; придворный, дипломат - посредине между ними. К королю, к прославленному полководцу и государственному деятелю он поставлен слишком близко, чересчур подробно знает их личные и человеческие слабости - и не может понять их исторического значения объективно, по существу. Так и в портретах Ранке слишком много внешнего, узко личного; они взяты, скорее, в психологическом, чем в историческом плане, отдельные черты мелко характерны, но не передают основного характера. Во всяком случае, мы не найдем в этих портретах серьезного, мощного стиля история, что, впрочем, полностью зависит от характера самого Ранке. Он умеет рисовать только миниатюры. У него, как говорит Гейне, "премилый талант вытачивать мелкие исторические фигурки и живописно расклеивать их рядышком".

Но вот Ранке показал эти фигуры и кроме того разъяснил нам положение, круг дел и иерархию должностных лиц, весь механизм и отдельные отрасли управления, сообщил сведения об источниках естественных богатств, доходах и расходах и т. д., а также и о внешнеполитических отношениях. Теперь спрашивается: как он приводит эти факторы в движение? Как осуществляется реальная деятельность, факт, прогресс и каким образом связаны друг с другом единичные факты и события?

Стремясь к прагматизму, Ранке показывает нам в действии преимущественно субъективные, психологические и другие случайные мотивы; он оперирует, исходя из характера, взглядов и страстей описанных им индивидов. Он их так хорошо изучил, что знает совершенно точно, почему они делают то или иное, почему поступают так, а не иначе. Придворный, желая объяснить, почему вспыхнула та или другая война, всегда будет думать о причине более узкой, специальной, чем думаем мы, обыкновенные люди, и для пояснения он расскажет нам один-единственный анекдот. Так и Райке. Уж очень он охотно начинает с анекдота, с рассказика; из них он развивает, ими связывает самые важные события. В его последней работе это проявляется несколько меньше, но первый его труд кишит анекдотами, анекдотическими черточками и остротами" и " книге "Государи и народы" каждая глава начинается, как и в первом труде Ранке, с анекдота, если это возможно. Желая, например, рассказать о начале инквизиции, Ранке говорит; "Однажды вечером кардинал Караффа пришел..." и т. д. Говоря об открытии Америки, он начинает так: "В Лиссабоне два брата-генуэзца сидели..." и т. д. Даже к описанию состояния испанских финансов он приступает следующим образом: "Рассказывают о странной беседе Карла V с крестьянином ив Толедо..." и т. п. Короче говоря, везде у Ранке рассказики так и сверкают и искрятся, и кажется временами, что эта пе-


1 Нодье Шарль (1780 - 1844) - литератор, писавший на самые разнообразные темы, беллетрист, публицист, поэт, филолог и историк.

стр. 79

страя коралловая нить анекдотов - единственная золотая нить, связывающая изложение. Поклонники Райке называют это строгой объективностью и индивидуализированием до мельчайших подробностей. Правда, время от времени Ранке ссылается на обстоятельства и общие условия, он несогласен объяснять историю рассказиками, иногда он даже определенно протестует против мнения, что в этих анекдотах последние причины событий. Но в своем стремлении рассказывать живо и интересно он все же везде идет от них и во многих случаях невольно ими пользуется уже не только как отправными точками: они приобретают для него большее значение. Таким образом, мы лишь условно применим к Ранке слова Гегеля об историках ("Логика". Т. II, стр. 230), которые "выводят большие следствия из малых причин", и об "арабесках исторического живописания, где на тонком стебле вырастает великий образ". Но всю манеру Ранке невозможно охарактеризовать лучше, более метко, чем следующими словами Гегеля, несмотря на то что в тексте они откосятся к другому предмету ("Феноменология", стр. 223): "Она не может пойти дальше тонких замечаний, отношения заинтересованности, радушного движения навстречу понятию. Но тонкие замечания - не знание необходимости, заинтересованность не идет дальше интереса, интерес же только мнение разума, а радушие, с которым индивидуальное заигрывает с каким-нибудь понятием и к нему приближается, - детская приветливость; она становится глупо-ребяческой, если хочет иметь значение в себе или если ей придается такое значение".

Взглядам и складу мышления Ранке полностью соответствуют его язык и стиль, мелочный, короткий, самодовольно подпрыгивающий и приплясывающий стиль, всегда занятый сам собою, заигрывающий во все стороны с риторическим кокетством, - стиль, совершенно лишенный осанки и достоинства истории. Непостижимо, как могла "Молодая Германия" хвалить этот стиль, даже сравнивать его со стилем Гете. Собственно говоря, это даже и не стиль, а нечто насквозь преднамереннее, аффектированное, искусственно выделанное, - короче говоря, манера. И здесь раскрывается глубочайшая сущность Ранке. Le style c'est l'homme.

Теперь посмотрим, как обстоит дело с его пресловутой объективностью, строго предметным способом выражения. Правда, Ранке хочет писать объективно и всегда выражаться адэкватно предмету, он хочет этого безусловно, во что бы то ни стало. Хотение это проявляется в каждой фразе, строке, слове, так и выглядывает из них то робко, то самодовольно; поэтому мы и видим только нарочитость и жеманство, автора. Он любит - мы это знаем - сделать так, чтобы предмет говорил, так сказать, сам; автор, как птицелов, искусственно подражает голосам соответствующих лиц и событий, но при этом он каждую минуту дружески нам подмигивает, чтобы мы не поддавались обману: ведь это он сам, Райке, разыгрывает перед нами все эти прекрасные вещи. Поэтому, переносит ли он читателя в Неаполь или в Сербию, присутствуем ли мы с ним вместе на заседаниях конклава или германских рейхстагов, показывает ли он Карла V или Саванароллу, - всегда Райке с улыбкой напоминает, чтобы мы не забывались: ведь вся эта игра теней на стене происходит только в его кабинете. И при свете всех пущенных им фейерверков, всех зажженных цветных фонарей мы видим только собственный портрет Ранке на транспаранте, а все его анекдоты, изречения и характерные штрихи, из коих он словно из разноцветных раковинок и камушков составляет свою мозаику, образуют, в конечном счете, искусно переплетенный вензель его собственного имени, не больше. Поэтому нельзя даже сказать, что исторические эпохи отражаются в уме автора; вернее, он сам отражается в духе времен, смотрится в каждую эпоху, как в зеркало.

В первом труде Ранке эта мозаичность стиля доведена до крайней неестественности; чуть ли не каждое слово, каждое определение является цитатой, оно должно быть подлинным, оно взято из источника. Таким образом, картина дробится, получается мельканье, блеск и звон, от которого голова кругом идет, и мы, читая предложение, уже забыли, что в предыдущем. Расположение слов так же изысканно, как и выбор их; конструкции, предложения, периоды старательно вывихнуты и переплетаются друг с другом. Внешнее подражание некоему образцу здесь, очевидно, тоже сыграло свою роль, и не знаю, кому Ранке больше подражает: Саллюстию, Тациту или, скорее, Иоганну фон Мюллеру. Возьмем для примера следующее предложение: "Они (Альфонс Неаполитанский и другие итальянские князья, его современники) считали жестокость и сладострастие за вещи дозволенные; всегда появляться в блеске, на охоте с ястребами и соколами, которые на бархате и золоте возносили их гербы ввысь, дома в великолепных комнатах, окруженные учеными, музыкантами и всякого рода художниками, перед народом с властной осанкой, осыпанные драгоценными камнями, обладать искусством речи и остроумием, сильным войском, предвидеть и предотвращать опасность, это им казалось достойным хвалы и желанным". В таком стиле написана вся книга.

В позднейших трудах Ранке эта неестественная подражательность и жеманство несколько отступают на второй плат, но все еще остается значительная доля манерности. Большей частью совершенно короткие предложения, быстро бегущие друг за другом; многие из них, долженствующие быть выразительными, имеют странности: в патетических местах часто употреблены причудливо-смешные выражения, кроме того обилие реминисценций, излияний, восклицаний и постоянное выдвигание своего "я", особенно там, где Ранке намеревается высказать какую-нибудь мысль. Так например ежеминутно мы слышим излюбленное автором: "Если не ошибаюсь", или: "Мне ка-

стр. 80

жется весьма примечательным", или: "В таком человеке мне это все-таки нравится", или: "Как странно встречаются противоположности!", или: "И насколько же все вышло совсем иначе, чем ожидали!", или: "Как жаль, что именно так все сложилось!" Можно ли представить себе более наивное жеманство, чем в том месте предисловия к "Истории реформации", где Ранке говорит: "Как всякий человек естественным образом стремится сделать в своей жизни что-нибудь полезное, так и я давно уже задался мыслью посвятить свои силы и труд предмету, имеющему столь важное значение".

На кафедре Ранке верен себе и своей манере: он дает мимическое и пластическое изображение своего стиля. Будь у него побольше внешних данных и вообще больше силы и мускулов, он сумел бы на кафедре, как и в книгах, давать риторические эффекты. В общем, особенно в начале лекции, он говорит очень тихим, еле слышным голосом, несколько нараспев; внезапно он возвышает голос в тех местах, где содержание становится интересным, когда есть возможность рассказать что-нибудь похожее на анекдот; слова выталкиваются и обрываются - коротко, быстро, пока, наконец, не перейдут при приближении главного удара, т. е. соли анекдота, в таинственный, почти торжественный шопот. При этом у Ранке в высшей степени живые движения и мимика, он перегибается то вперед, то назад, то в одну, то в другую сторону; возвышая голос, он одновременно выпрямляет весь корпус, иногда судорожно приподнимает его и, наконец, снова опускается в привычное положение одновременно с возвращением голоса к привычному тому.

Я уже отметил, что в настоящее время как преподаватель Райке из всех здешних историков пользуется наибольшим успехом. Кроме того особенной его заслугой в этой области является основание исторического семинара, в котором читаются и истолковываются источники, преимущественно средневековые историки. Как известно, участниками этого семинара изданы под руководством Ранке "Анналы германской империи при императорах саксонской династии".

Остается еще сказать о Ранке-публицисте, издателе "Historisch-politische Zeitschrift". В первом томе книги "Государи и народы" Ранке замечает: "Мы находим правильным, что рекомендуют человека, умеющего со свойственной ему тихой, спокойной манерой устраивать разные прекрасные дела". Мы, со своей стороны, находим, что замечание это весьма применимо к самому Райке. Во времена июльской революции он считался именно таким человеком, и его рекомендовали за спокойную, тихую манеру; главным образом, он был фаворитом Ансильона1 . Наконец, нашлась возможность его использовать, и сам он был в достаточной мере дипломатом, чтобы допустить такое использование. Так случилось, что в 1832 г. Райке начал издавать названный журнал, скончавшийся, впрочем, уже в следующем году, причем, насколько мне известно, Ранке до сей поры еще продолжает получать соответствующие фонды.

Когда я вспоминаю 1832 год и Ранке с его, по удачному выражению того времени, полуофициальным журналом, то невольно мне вспоминается "Кот в сапогах" Тика и роль укротителя в этой пьесе. Бедный укротитель! Партер шипит, свистит, барабанит так, что испуганные актеры убегают за кулисы, а в это время его, укротителя, несмотря на все его сопротивление директор театра чуть ли не силком выпихивает на сцену: он должен принять на себя бурю негодования, возможно, и побои, а затем умиротворить публику одурманивающей военной музыкой. Так же и Ранке поручено было, позвякивая историческими бубенцами, способствовать умиротворению наивных немцев, начавших было немножко волноваться после июльской революции, способствовать, по крайней мере, до тех пор, пока не сочтут нужным применить более серьезные меры, что и произошло вскоре в знаменитых постановлениях союзного сейма того же года. Сообразно со своей ролью и "спокойной, тихой манерой" Ранке вначале выступает тихо, совсем тихо, едва ступая на цыпочки, не так, как в частном жизни, - на каблук. Во вступительной статье он уверяет, что ничего не хочет, кроме одного: рассматривать действительность такой, какая она есть. "Повсюду, - говорит он, - политические теории господствуют. Мероприятия, учреждения уже теперь рассматриваются не с точки зрения внутренних условий их существования; считают, что достаточно применять к ним масштаб теории. Средневековая схоластика подчиняла своим отвлеченным определениям интеллектуальный мир; новая схоластика стремится устроить реальный мир в соответствии со своими школьными доктринами. А непосредственный результат такого положения вещей, - говорит Рамке, - следующий: мы теперь уже мало слышим о том, что люди во все времена называли "политикой", "суждением". Ранке, правда, намерен не бороться с теориями, а предоставить им те же права, что и всякому другому историческому явлению; не намеренной также искать в области теории нечто среднее, ибо середина эта опять-таки может быть только теорией, догмой, школьной доктриной. Он намерен лишь защищать от нападений теории право того, что существует само по себе, живет по своему собственному принципу. От доктрины, таким образом, возможен возврат к требованиям самого предмета, от воображаемых потребностей - к реально существующему.

Что Ранке понимал под теориями, доктринами и воображаемыми потребностями и чего он вообще хотел, - все это в дальнейшем его изложении постепенно выступает все более определенно и неприкрыто. Везде полемика против Франции и французских идей, резкие выпады и форменные проповеди против июльской революции, как например в статье "Франция и Германия"; более того, даже открытые нападки на конституцион-


1 Ансильон Иоганн-Петер (1767 - 1837) - прусский министр иностранных дел в начале 30-х годов.

стр. 81

ное движение в малых германских государствах. Например в специальной статье "О последних новшествах в королевстве Саксонии" он сетует на "злосчастные движения", "плачевные события", имевшие здесь место, и в заключение утешает себя: "В Саксонии произошли беспорядки, собирались чины и введены были значительные новшества; но отсюда еще далеко до вступления на путь настоящего переворота, представляющего угрозу для всего существующего".

И, наконец, завеса была снята совершенно цели журнала были высказаны уже не в полемической только, но и в положительной форме; даже самый недальновидный читатель мог теперь убедиться, что тенденция "Historisch-politische Zeitschrift" в точности совпадает - если исключить элемент иезуитско-католический - с тенденцией берлинской "Politisches Wochenblatt". Произошло это снятие завесы в отрывках "О теории и общественном мнении в политике". Правда, отрывши написаны - к чести ему будь сказано - не издателем журнала; более того, при свойственной ему "тихой, спокойной манере" он, наверное, принимал эти отрывки со страхом и трепетом; я, тем не менее, мы должны их рассматривать как неприкрашенный, открыто высказанный символ веры издателя журнала и его сотрудников. Вся статья - смесь аристократического высокомерия, посредственности и предрассудков. За исходную точку принята противоположность "лучших" и "посредственных". "Лучшие, - говорится в статье, - всегда будут в меньшинстве; ибо потому они и лучшие, что их мало. Посредственные составляют общественное мнение, которое посему совершенно естественным образам всегда до некоторой степени настроено против высших классов общества, против основательной учености, против глубин науки; оно питает ненависть к тому, что называет привилегиями, и к общественной жизни высших сословий". "Если отдать власть общественному мнению, что будет тогда с теми, кто обладает политическим разумом более высокого порядка? Неужели они должны служить менее разумным? Для них это было бы позорным рабством; они не захотят его терпеть и пустят в ход весь свой ум, чтобы ниспровергнуть государство посредственных". Дальше большинство, посредственные, призывается к смирению: "Смиренный хорошо знает, что люди больше похожи на стадо чем на пастуха; знает, что пастух не среди тех, которые здесь, в земной жизни, нас пасут и стригут, и что название это подобает одному только богу. И вот он верит и надеется, что этот верный отец покажет свое могущество даже в несовершенной земной жизни". В конце статьи среднему сословию даже делаются уступки: "У них несомненное право иметь свое мнение в общественных вопросах. Мы считаем, что одна из задач современности - снова отделить друг от друга политические сословия, которые уже чересчур смешались, и тем самым из средних слоев образовать среднее сословие, которому и будут присвоены в его кругу особые права".

Очень благодарны за высокую милость! Да разве анонимный высокородный автор не знает, что соотношение лучших и посредственных, как он его понимает (т. е. соотношение правящих и тех, кто составляет общественное мнение), очень часто превращается в свою противоположность: правят именно посредственности, а лучшие составляют общественное мнение? И что в таком случае должны эти последние сделать, если исходить из вышеприведенного принципа? Или же они обязаны сами, "как лучшие из граждан, казнить себя смертью или добровольно подвергнуться изгнанию из государства путем остракизма"?

Достаточно о Ранке.

Штур в течение двадцати лет представляет в Берлинском университете мифологию, военную историю и историю Пруссии, а после смерти Гегеля и Ганса - также и философию истории. Он читает восточную, греческую и скандинавскую мифологию, историю Семилетней войны, освободительных войн и прусского государства, а также и всемирную историю; таким образом, в его лекциях, как и в печатных трудах, две линии: мифологическая и прусская.

По своему образованию Штур первоначально принадлежал к школе Шеллинга; и среди здешних и стариков он, безусловно, больше всех обладает философским складом. Однако мировоззрение Шеллинга смертельно для истории, которая для последовательного шеллингианца может быть только своего рода естественной историей и зоологией, наподобие того, как в руках Стеффенса1антропология превратилась в метеорологию, геологию, кристаллографию и т. п. Таким образом, с внутренней необходимостью занятия историей заставили Штура выйти за пределы философских принципов Шеллинга. Поэтому Штура можно рассматривать как один из переходов к Гегелю, что признал и сам Гегель в следующих словах: "Работа Штура "О гибели первых государств (Naturstaaten)" проложила дорогу разумному пониманию истории государственного строя и вообще истории". Однако у Штура еще сохранился осадок натурфилософии, по крайней маре в том отношении, что ближе всего ему ранние, мифические периоды истории, когда дух народов еще является как естественно обусловленный. Но внутри этой сферы Штур стоит в резкой оппозиции к взглядам и приемам Шеллинга в вопросах мифологии.

"Символики", друзья и ученики Шеллинга в области мифологии, как известно, развили и довели до крайностей идею первоначального откровения и внешней традиционной связи религий всех народов, идею, появившуюся уже в более раннее время и по существу чисто католическую. Они исходят из положения о невинном, блаженном, райском пранароде, которого учил сам бог, преподавший ему истинную религию и


1 Стеффенс Генрих (1773 - 1845) - натурфилософ, последователь Шеллинга, профессор Берлинского университета.

стр. 82

науку. Это первоначальное, совершенное, чистое осознание божества грехопадение могло замутить, но не уничтожить полностью, и, когда происходило разделение пранарода, все отделившиеся народы, покидая прародину, уносили с собою фрагменты этой мудрости, полученной из первоначального откровения; фрагменты эти переходили в мистерии, тайные культы и передававшуюся по традиции науку жрецов и жреческих каст до тех пор, пока не произошло второе откровение, смывшее первородный грех. Отсюда глазная задача мифологии: в религиозных представлениях, учениях я обычаях разных народов найти первоначальное единое осознание божества, очистить сохранившиеся золотые зерна первоначального откровения от шлака человеческих заблуждений, осевшего на них впоследствии. Всякая мифология по существу - символика, ее можно понимать и эзотерически и экзотерически, ибо посвященный, жрец, муж божий, обладавший если не всеми, то хотя бы некоторыми из тайн первоначального откровения, чистого учения и вечного слова, не мог прямо сообщить эти тайны грешному, глупому, экзотерическому народу; нужно было сначала приспособить их к пониманию народа, и с этой целью он облекал их в представления, образы, символы.

От этого никуда негодного взгляда на язычество и вообще на религию и историю, по которому дух все получает извне, ничего не создавая сам, Штур с самого начала решительно отказался; более того, он боролся с этим пониманием самым резким образом. Как старик Фоес1 - хотя и не исключительно из интересов классических и рационалистических, как Фосс, - он непрерывно полемизирует с Герресом2 , Крецером3 и компанией, выдвигая впротивовес им протестантскую точку зрения на миф. Так, он борется с мистической болтовней о пранароде, первоначальном откровении, первоначальном едином осознании божества и эзотерическом понимании саг; далее, он борется с пристрастием символиков к индивированию и египтизированию саг по прихоти и произволу исследователя и, наконец, с обуявшим, как известно, эту школу безумием этимологизирования, при помощи которого она пытается свести на-нет все различия между китайскими, индусскими, персидскими, малоазиатскими, египетскими, греческими, римскими, германскими, - короче, между религиозными представлениями и культами всех народов. Впротивовес этому взгляду Штур настаивает на народном происхождении и национальном значении всякой мифологии как религии туземной, созданной самим народом.

Но и в отношении приемов истолкования и объяснения Штур резко выступает против символиков. Для символика миф по своему существу - натурфилософия, выраженная в образах: в мифе сохранились древнейшие, открытые первоначальным откровением идеи о вселенной, солнце, месяце, звездах, о физических элементах, магнетизме, электричестве и химизме. Штур, напротив, в основном отвергает астрономические и физические объяснения, пытаясь давать этические. Для него боги и другие мифические образы - духовные, моральные, исторические силы.

Половина работ Штура имеет, как сказано, если не исключительно, то, во всяком случае, преимущественно мифологическое содержание. Таковы, например, вышеупомянутые письма "О гибели первых государств (Naturstaaten)", "Исследования о скандинавских древностях", исследование "О первоначальности и древности китайского и индусского зодиака", "Азиатская мифология", "Греческая мифология" и еще несколько небольших работ. Вторая половина работ Штура идет, напротив, в характерном для него прусском направлении, как то: "Организация армии великого курфюрста", "Германия и божий мир", "Отношение Вислы и Балтийского моря к Рейну", "История войн 1813 - 1815 гг.", "Семилетняя война со стороны исторической, политической и общевоенной" и "Могущество великого курфюрста на море".

Штур по рождению - не пруссак, а датчанин и на прусскую службу поступил лишь во время так называемых освободительных войн. Тем не менее он принадлежи? к числу самых ревностных, самых страстных почитателей Пруссии. Для него Пруссия - цель и завершение истории Европы, политическая страна обетованная, где реки текут молоком и медом. Уже в самых ранних периодах средневековья он находит там и сям пророческие указания на грядущее величие и великолепие Пруссии. Значительную часть своей силы и жизни он отдал на то, чтобы поднять историю Пруссии на высоту и что-то из нее сделать; но, кажется, в последние годы все же, наконец, убедился, что Пруссия в теперешнем ее состоянии не имеет, не может иметь истории и не будет ее иметь в ближайшее время. России Штур придает для Востока такое же значение, как для Запада Пруссии. Самый тесный, самый дружественный союз этих стран - одна из излюбленных политических идей Штура, доводимая им нередко до сантиментальности. В дружбе Пруссии и России осуществляется, как он думает, примирение величайших, широчайших по своему охвату исторических противоположностей: взаимопроникновение Европы и Азии, Запада и Востока, духа и плоти.

В других вопросах его политический символ веры таков, что Штур - отнюдь не друг юнкерства и бюрократия (как то, пожалуй, мог бы кто-нибудь умозаключить из вышесказанного), но и не сторонник либерализма и конституционного принципа. Он,


1 Фосс "Иоганн-Генрих (1751 - 1826) - поэт и филолог, переводчик Гомера, противник романтической школы.

2 Геррес Иоганн (1776 - 1848) - публицист, представитель католической реакции.

3 Крейцер Фридрих (1771 - 1858) - филолог, профессор Гейдельбергского университета, сторонник романтиков.

стр. 83

скорее, аристократ в том смысле, в котором должен им быть каждый последовательный миф мог.

Штур - могучая северная натура, творческая и стихийная; его недочеты не от слабости и недостаточности, а от силы и избытка. У него смелое, богатое, очень возбудимое, но малоинтенсивное воображение: большой полет фантазий, много смутных предвосхищений, много образов, но мало красок, форм и законченности. Поэтому восприятие и изображение Штура не художественно, но совершенно своеобразно, нередко односторонне, иногда оригинально до эксцентричности; стиль шероховатый, жесткий, предложения большей частью длинны, нередко построены неизящно и чересчур переплетаются друг с другом. Последнее объясняется (по словам самого Штура; см. Предисловие к его первой работе) тем обстоятельством, что "верхне-немецкий язык для него не родной, его пришлось изучать".

Устные выступления Штура, как и его книги, не художественны по форме, но не скованы шаблоном; лектор в постоянной борьбе с языком, я лекции оживленны, остроумны в высшей степени. В этом отношении Штур несколько похож на своего друга и земляка Стеффенса, хотя и не обладает его специально ораторским талантом. В последнее время Штур, уступая просьбам своих слушателей, чтобы дать им возможность за ним записывать, перестал говорить на кафедре и начал диктовать по тетради; конечно, лекции стали менее интересны.

Из сказанного ясно, что Штур не может нравиться натурам очень трезвым, рассудочным, великому множеству посредственностей и студентов, изучающих "хлебные" специальности; следовательно, независимо даже от предмета преподавания его лекции не могут привлекать большого числа слушателей.

Наряду со Штуром Гельвинг - экстраординарный профессор истории. Он дал "Историю ахейского союза" и "Историю прусского государства". В этой последней он полностью ученик Штура, он только использовал и обработал его идеи. Несмотря на страшный крик, подмятый Штенцелем, который по личным мотивам напал на Гельвинга очень резко, книга эта все же не лишена достоинств. Во всяком случае, это первая попытка подойти к истории Пруссии не только биографически и аналитически, но дать ей и внутреннее единство, проследить одновременное и равномерное развитие частей, из соединения которых и возникло первоначально прусское государство, а именно: Бранденбургской марки, Пруссии и Померании. Но изложение страдает излишним пафосом и напыщенностью. Устная речь Гельвинга в высшей степени суха, монотонна, и навряд ли на его необязательные лекции по истории собиралось когда-нибудь больше трех- четырех слушателей. Последние годы он больше занимается государствоведением.

Другой ученик Штура, Ридель, тоже понемногу совсем превратился в камералиста. Вообще он больше архивариус и придворный советник чем университетский преподаватель.

В качестве приват-доцента последние два года читает Дённигес, ученик Райке и участник работы по изданию вышеупомянутых "Анналов германской империи" и т. д.; известны также его "Акты Генриха VII" (издание Берлинской академии), найденные им в туринском архиве, и первая часть "История XIV столетия", появившаяся недавно, в печати. Дённигес читает курс средневековой и новой истории, историю французской революции и политики. У него звучный голос, легкость речи - вообще лекторский талант, и уже сейчас он среди здешних доцентов истории является, пожалуй, после Ранке наиболее посещаемым. Пожелаем ему все больше и больше эмансипироваться от Ранке и в первую очередь от его политических воззрений. Только тот, кто свободен" в настоящем, может быть свободным по отношению к прошлому.


© libmonster.ru

Постоянный адрес данной публикации:

https://libmonster.ru/m/articles/view/БЕРЛИНСКИЕ-ИСТОРИКИ

Похожие публикации: LРоссия LWorld Y G


Публикатор:

Svetlana LegostaevaКонтакты и другие материалы (статьи, фото, файлы и пр.)

Официальная страница автора на Либмонстре: https://libmonster.ru/Legostaeva

Искать материалы публикатора в системах: Либмонстр (весь мир)GoogleYandex

Постоянная ссылка для научных работ (для цитирования):

К. Ф. КЁППЕН, БЕРЛИНСКИЕ ИСТОРИКИ // Москва: Либмонстр Россия (LIBMONSTER.RU). Дата обновления: 18.08.2015. URL: https://libmonster.ru/m/articles/view/БЕРЛИНСКИЕ-ИСТОРИКИ (дата обращения: 19.04.2024).

Найденный поисковым роботом источник:


Автор(ы) публикации - К. Ф. КЁППЕН:

К. Ф. КЁППЕН → другие работы, поиск: Либмонстр - РоссияЛибмонстр - мирGoogleYandex

Комментарии:



Рецензии авторов-профессионалов
Сортировка: 
Показывать по: 
 
  • Комментариев пока нет
Похожие темы
Публикатор
Svetlana Legostaeva
Yaroslavl, Россия
777 просмотров рейтинг
18.08.2015 (3167 дней(я) назад)
0 подписчиков
Рейтинг
0 голос(а,ов)
Похожие статьи
КИТАЙСКИЙ КАПИТАЛ НА РЫНКАХ АФРИКИ
Каталог: Экономика 
7 часов(а) назад · от Вадим Казаков
КИТАЙ. РЕШЕНИЕ СОЦИАЛЬНЫХ ПРОБЛЕМ В УСЛОВИЯХ РЕФОРМ И КРИЗИСА
Каталог: Социология 
12 часов(а) назад · от Вадим Казаков
КИТАЙ: РЕГУЛИРОВАНИЕ ЭМИГРАЦИОННОГО ПРОЦЕССА
Каталог: Экономика 
2 дней(я) назад · от Вадим Казаков
China. WOMEN'S EQUALITY AND THE ONE-CHILD POLICY
Каталог: Лайфстайл 
2 дней(я) назад · от Вадим Казаков
КИТАЙ. ПРОБЛЕМЫ УРЕГУЛИРОВАНИЯ ЭКОНОМИЧЕСКОЙ СТРУКТУРЫ
Каталог: Экономика 
2 дней(я) назад · от Вадим Казаков
КИТАЙ: ПРОБЛЕМА МИРНОГО ВОССОЕДИНЕНИЯ ТАЙВАНЯ
Каталог: Политология 
2 дней(я) назад · от Вадим Казаков
Стихи, пейзажная лирика, Карелия
Каталог: Разное 
5 дней(я) назад · от Денис Николайчиков
ВЬЕТНАМ И ЗАРУБЕЖНАЯ ДИАСПОРА
Каталог: Социология 
6 дней(я) назад · от Вадим Казаков
ВЬЕТНАМ, ОБЩАЯ ПАМЯТЬ
Каталог: Военное дело 
6 дней(я) назад · от Вадим Казаков
Женщина видит мир по-другому. И чтобы сделать это «по-другому»: образно, эмоционально, причастно лично к себе, на ощущениях – инструментом в социальном мире, ей нужны специальные знания и усилия. Необходимо выделить себя из процесса, описать себя на своем внутреннем языке, сперва этот язык в себе открыв, и создать себе систему перевода со своего языка на язык социума.
Каталог: Информатика 
7 дней(я) назад · от Виталий Петрович Ветров

Новые публикации:

Популярные у читателей:

Новинки из других стран:

LIBMONSTER.RU - Цифровая библиотека России

Создайте свою авторскую коллекцию статей, книг, авторских работ, биографий, фотодокументов, файлов. Сохраните навсегда своё авторское Наследие в цифровом виде. Нажмите сюда, чтобы зарегистрироваться в качестве автора.
Партнёры библиотеки
БЕРЛИНСКИЕ ИСТОРИКИ
 

Контакты редакции
Чат авторов: RU LIVE: Мы в соцсетях:

О проекте · Новости · Реклама

Либмонстр Россия ® Все права защищены.
2014-2024, LIBMONSTER.RU - составная часть международной библиотечной сети Либмонстр (открыть карту)
Сохраняя наследие России


LIBMONSTER NETWORK ОДИН МИР - ОДНА БИБЛИОТЕКА

Россия Беларусь Украина Казахстан Молдова Таджикистан Эстония Россия-2 Беларусь-2
США-Великобритания Швеция Сербия

Создавайте и храните на Либмонстре свою авторскую коллекцию: статьи, книги, исследования. Либмонстр распространит Ваши труды по всему миру (через сеть филиалов, библиотеки-партнеры, поисковики, соцсети). Вы сможете делиться ссылкой на свой профиль с коллегами, учениками, читателями и другими заинтересованными лицами, чтобы ознакомить их со своим авторским наследием. После регистрации в Вашем распоряжении - более 100 инструментов для создания собственной авторской коллекции. Это бесплатно: так было, так есть и так будет всегда.

Скачать приложение для Android